* * *
Бруклайн. Массачусетс. Канун Рождества.
Зеленая травка, поющие птицы.
Круг лампы настольной, пустые страницы.
И жизнь предъявляет иные права.
Что б ни было, а позади – перевал.
Здесь веруют в Бога, а пуще – в удачу,
Здесь прячут тоску, а безумья не прячут,
Собаки не воют и дети не плачут,
Здесь все – по-иному. А как же иначе?
Не здесь ты любил, тосковал, пировал.
Бруклайн, Массачусетс. Канун Рождества.
Причудливы стыки, и швы, и изгибы
Сквозящего времени. Значит – спасибо,
Какая бы ни начиналась глава.
Любой поворот – испытание, ибо
Лишь в тождестве духа – залог торжества.
Лишь в тождестве духа – не в жесткости фразы.
Остаться собой, не страшась перемен.
У времени – сложный рисунок, и фазы
Причудливы. Не раскумекаешь сразу:
Что – кара, что – дар, что – дается в обмен.
Бруклайн, Массачусетс. Канун Рождества.
Попробуем свыкнуться с данностью новой
И не раствориться... Багровый, терновый,
Скрипучий кустарник... Звучащей основой
Струящейся речи останется слово
Младенческой памяти. Бог с ней, с обновой!
С тобою – твой опыт, и боль, и слова.
1987
* * *
Судьба мудрей, чем плоский наш расчет,
Когда с недальновидностью беспечной
Она находит в путанице Млечной
Наш код единственный. А смысл извечный
В реторте у алхимика растерт
До состояния легчайшей пыли.
Казалось бы, сюжет замысловат
И так не может быть, но во сто крат
Реальней – бред невероятной были,
Чем то, что мы себе вообразили:
Беспомощный и жалкий плагиат.
Судьба творит, как гении в бреду,
С рассудочностью дьявольской и пылкой.
И стало счастьем то, что было пыткой,
А счастье оказалось лишь попыткой
Отсрочить, а не отвести беду.
Ты говоришь: "Иди", – и я иду.
1986
* * *
Читаю Вяземского у себя в котельной,
Идя к его усталости смертельной
От подражаний, шалостей и грез.
И слух мой поэтический раздельно
Воспринимает, чувствуя всерьез
И путь его – разомкнутый, но цельный,
И нарастанье боли неподдельной,
И – каждый мне доверенный насос:
И воздухоподсос неугомонный,
И сетевой, и циркуляционный,
И третий поршневой, и дымосос.
Читаю Вяземского у себя в котельной –
Немного убаюкан колыбельной
Родных котлов за тонкою стеной,
Витаю где-то мыслию бесцельной,
Слегка рисуясь пред самим собой
Тем, что и я от жизни канительной
Устал, как он – забытый и больной.
Все это, вероятно, ложь и поза.
А за окном – семь градусов мороза.
И чувствуется скрытая угроза
Моей судьбе в связи с его судьбой.
Трясется бойлер, паром трубы грея,
Дрожат, вибрируют – стена и батарея,
И пол, и стол, и ритмы, и слова.
Я не того боюсь, что устарею –
Боюсь, что станет жизнь во мне мертва.
Мысль не нова, но что поделать с нею,
И суть не в том – нова иль не нова.
Читаю Вяземского. Вслушиваюсь. Мне ли
Судить его закат, его рассвет?
"Слух звука ждет – но звуки онемели,
Движенья ищет взор – движенья нет".
Истории не скажешь: "Извините,
Пересмотрите заново судьбу,
Поэт не умер, он как раз в зените,
В тоске и в грусти – да, но не в гробу.
Не прогрессивен, но зато свободен,
И умудрен, и полн душевных сил".
Но век его прошел и мой проходит,
А предыдущих – тех и след простыл.
Не мистик я и в холод запредельный
(В ничтожество! – как говорил он дельно)
Готов уйти от здешнего тепла.
Читаю Вяземского у себя в котельной.
Проходит жизнь, а ночь почти прошла.
1986
* * *
Листья уже погибли, но в ягодах красных ветка.
Память уже слабеет, но вдруг озаряет сладко.
Любые порывы – реже, но радостней то, что редко –
Особенная удача, особенная загадка.
Когда поутру морозно, уже протестует тело.
Но если расправить плечи – согреешься бесшабашно.
Дело не в том, что поздно,
а в том, что не в этом дело.
Дело не в том, что страшно,
а в том, что уже не страшно.
1989
ДВА ВОСЬМИСТИШИЯ
1.
В закатный чудный час на Мишкинском холме,
Когда избыток чувств и недостаток знанья
Не позволяют мне восстановить в уме
Поющих трав и птиц забытые названья, –
Бессилен мой восторг. И с каждым днем ясней,
Что имена цветов – как адреса знакомых.
И романтичней всех стихов и повестей
Определитель птиц и атлас насекомых.
2.
Гляди! – скворец поет на дереве цветущем,
И ласточка над ним рисует виражи.
Хвала тебе и мне. И слава всем живущим.
И слава всем, кто жил, и всем, кто будет жить.
Как пошло – горевать, как скучно – быть счастливым,
Как глупо – тосковать и как смешно – спешить.
Не страшно умереть под этой белой сливой:
Вдохнешь в последний раз и перестанешь жить.
1979
КАЗАТИН
Из душного поезда – в солнечный хаос,
В серебряный снег, в украинскую речь.
И быстрая радость – живу, не свыкаюсь! –
Печальней прощаний и памятных встреч.
Казатин! Звенело, свистело, касалось
Волос моих зимнее это тепло.
Казалось, что слово еще не сказалось,
Казалось, что время еще не прошло.
Киоск для продажи газет и журналов
Блистал, словно киевские купола.
И светлая тяжесть меня наполняла,
И не тяжела мне была кабала.
И вдруг захотелось – с тоской незаконной –
Чтоб я нашей честности не замарал
И чтобы никто из друзей и знакомых
Не плакал, не мучился, не умирал.
1978
* * *
Цель жизни – прогулка в промерзшем саду
С трудом, опираясь на чью-нибудь руку, –
И вспомнить вдруг молодость, смертную муку
И счастье в уже допотопном году.
Ах, бабушка, не оскользнитесь на льду!
И, старчески путая вторник и среду,
Вдруг вспомнить – до жеста и до словца –
Движенье ладони, движенье лица
И всю неудачную эту беседу.
Вздохнуть глубоко и вернуться к обеду.
И жить бы, и жить бы, и жить без конца!..
1975
ИНТЕРВЬЮ
Как он сносил опалу? Да никак.
И славу, впрочем, тоже – не вникая.
Нет-нет, он не "держал себя в руках",
А просто... просто в нем была такая
Раскрепощенность и свобода от
Нормальных мерок и обычных рамок,
Как будто бы, все зная наперед,
Он не желал играть в житейских драмах.
Простите? Да, она бывала здесь.
Да, мы знакомы. Нет, немного позже.
Нет, он имел в виду Грохольский лес.
А вот об этом я не знаю тоже.
Позвольте, мы – о нем или о ней?!
Нет, просто мне о ней – неинтересно.
Последнее? "Парад живых огней".
Напомните, – я покажу Вам место.
Да, я читала. Честные вполне
И добросовестные мемуары.
Одно в них, правда, неприятно мне –
Он предстает по ним каким-то старым,
Угрюмым и растерянным. А он, –
Поймите верно, я не претендую
На монополию... – но общий тон
Его души – был не таков. Любую
Нечаянную радость – он умел
Принять как откровенье. Он был весел.
Да, говорил об ужасе и тьме,
Но тьму и ужас он уравновесил
Самим собой. Простите? Пафос был
Не в том, чтоб выжить – в том, чтоб сохраниться.
Нет, в Бога он не верил, но судьбы –
Судьбы страшился. Как же не страшиться?
Что я? Я, как Вы видите, жива.
Да, наше поколенье исчезает.
Такие нас мололи жернова...
О будущем? Оно меня пугает.
1984
ИЗ АРХИВА ПОКОЙНОЙ А. У. В-ой
Ложится лунный свет на желтую поляну.
Бормочет человек немыслимую чушь:
"Я больше ни о чем раздумывать не стану
И больше ни за чью судьбу не поручусь".
Наш маленький отряд идет все глубже в осень.
Бормочет человек: "Мне нечего скрывать".
Морозы – по ночам. И рация доносит,
Что красные в Уфе, и нам несдобровать.
Есть порох, хлеб, табак. Никто пока не ранен.
И не успел еще никто сойти с ума.
От ранней седины и до могилы ранней –
Огромная, как жизнь, сибирская зима.
1980
НИКОМУ НЕ НУЖНОЕ ПИСЬМО (1902 г.)
Вы скажете: "Ты так бежал из Крыма,
Зачем же возвращаешься опять?" –
Ах, тетушка, судьба необъяснима,
А остальное – что там объяснять...
В расхожих песнях о степном покое
Пыль недостаточно отражена.
Пыль в Симферополе и пыль в Джанкое...
Моя недоброй памяти жена,
По слухам, в Вене. Дом весьма запущен.
Да я и сам живу примерно так –
Уж если кофей – то варить погуще,
Уж если карты – ставка: четвертак.
В саду, где все мы прежде собирались
За ужином – господствует разлад:
В густом бурьяне тропки затерялись
И пчелы над цветами не звенят.
И вообще, здесь слишком знойный климат,
Я телом высох и душой иссох.
Зачем же я?.. – Судьба необъяснима.
Ах, тетушка, ну чем я был ей плох?!
1976
ЗАМЫСЕЛ СЦЕНАРИЯ
Не хроника, а огневой фонтан нелепостей. Не
безупречный план развитья линий – громыханье рока,
трясущиеся руки суеты. Сняты запреты, сорваны бинты.
Вот встретились. Вот – перешли на "ты". Жара.
Дорога. Азия. Мосты. Конечно, героиня одинока.
Осенний лес. Багряные кусты. На заднем плане –
грозная эпоха, где все смешалось. Вот – наоборот –
эпоха выдвигается вперед, и через пустоши
чертополоха – движенье серое суровых рот. Что
означает этот поворот – войну? разгром? мятеж?
переворот? Кто в этой обстановке разберет, что – в
будущем?
Но все – не так уж плохо. Настало лето. Липа
зацвела. Широкий двор. Топор. Хомут. Пила. Не все еще
на свете поломалось.
Текст на экране: "Так за день намаюсь, бывает,
что и думать не могу, и только зайцы красные в мозгу
беснуются. Эффект необъясним, но почему-то непременно
зайцы. Нет, мне не страшно. Я устал бояться..."
Где наш герой? Что происходит с ним?
Тут кадры начинают повторяться. Вот встретились.
Вот – перешли на "ты". Жара. Дорога. Азия. Мосты.
Вдруг – лазарет. Кровати. Кровь. Бинты.
Сюжет уже становится банальным. Мы договором
связаны кабальным с реальностью: наш выбор невелик.
Так мало вариантов и исходов.
И неожиданно – весенний блик. День. Толчея
подземных переходов. Москва. Таганка. Семьдесят
второй. И что нам героиня, что – герой?! Напомним
зрителю – он вне событий. Обрывки фраз: "А я ей –
извините!", "Да хоть и завтра", "Он у них
зампред", "Семь двадцать – штука"...
Снова лазарет. Тяжелое мерцанье потолка. Стон.
Громкий шепот. Неотступный бред. Как будто чья-то
грозная рука решительно вернула нас на место.
За кадром голос: "Замесили тесто – давайте,
выпекайте пироги. Решайте: кто друзья вам, кто –
враги. Расставьте точки. Сделайте акценты. Довольно
брать у жизни под проценты ее неистощимый капитал.
Наметьте контур. Укажите центры"...
Контора. Стук машинки "Рейнметалл". Она! Губа
закушена. Приметы – иного времени. Ей тяжело.
Ноябрь. Дожди. (Мрачней. Поменьше света!) Унылый вид
сквозь мутное стекло.
Итак, герой погиб, а героиня еще живет с
закушенной губой.
Мы делаем усилье над собой, мы знаем – все
пройдет, и это минет, а наше дело – развивать сюжет.
Но что нам делать, если больше нет ни мужества,
ни дерзости, ни знанья?
В последний раз окинем взором зданье, в
ноябрьскую вглядимся полутьму.
И кончим этим кадром моросящим, ненужным, ничего
не говорящим ни сердцу, ни инстинкту, ни уму...
1977
* * *
Е.
Ты мой предсмертный бред.
Тот странный человек,
Который не был мной и почему-то плакал, –
Он все мне рассказал. И на густой траве
Остались две слезы, росистые две капли.
Я шел тогда в кино. Когда не хватит сил
Еще раз обмануть, еще раз обмануться,
Я вспомню, как меня он жить тогда просил,
И упадут часы.
И звонко разобьются.
Считался воробьем. И, не рожден скворцом,
Он только у нее сходил за музыканта –
У женщины одной
С измученным лицом,
Уставшей не уметь ни жить, ни развлекаться.
С ладони у нее он зернышки клевал.
Я шел тогда в кино. А он лежал на клумбе
И тихо повторял невнятные слова
О том, что жив еще. Что он еще не умер.
Что он обязан быть – любимым. И – певцом.
Обманутый ее усталым одобреньем,
Одобренный ее смирившимся лицом,
Притянутый ее случайным озареньем –
Тот человек летал.
Пришел его черед.
Он признан соловьем. Он в клетке. Поднадзорен.
А женщина слепа. Она стоит и ждет.
Ее ладонь пуста. На ней не видно зерен.
1970
* * *
Свою ладонь с моей соедини.
Решительность отчаянью сродни.
Раз выбор сложен – остается подвиг
Жить как живется. Риск велик? – Рискни!
Сегодня – время, завтра – будет поздно,
А послезавтра – нет уж, извини.
Уж если делать глупость – то с умом,
С умом и без оглядки – все умрем...
Когда решенье тянешь, как резину,
То разрываешь что-то в нем самом.
А в самом главном и невыразимом
Приходится казаться болтуном,
Но знаешь...
1976
* * *
Неосязаемой любви
Необязательная сладость:
Ни отстранить, ни растравить –
Как складывалось, так и сталось.
Невосполнимо далека –
На грани вымысла с закатом –
Не то слеза, не то рука:
Не увлеченье и не фатум.
Ни объясниться, ни забыть.
Как получалось, так сложилось.
Чему не быть – тому не быть.
Но погоди! – яви мне милость...
1988
* * *
Пять женщин я люблю одновременно.
Одну – галантно преклонив колено,
Вторую – жадно, третью – глубоко.
Четвертую – всей нежностью, всей болью,
Всей тяжестью, всей съеденною солью.
А с пятой мне спокойно и легко.
Пять женщин для меня – как пять знамений.
Одна из них – прозренье, муза, гений,
Вторая мне – что кошке молоко,
У третьей смысл – деревья, небо, море,
Четвертая – как жизнь, без аллегорий.
А с пятой мне спокойно и легко.
1974
НА ЛУНЕ
О. Ф.
На Луне, где судьба – не судья,
а попытки влезть в суть бытия
суть не просто забава, а суть,
сердцевина житейского круга,
на Луне, где слезятся глаза,
не стыдясь,
и где чем непрямее стезя –
тем короче... Короче! –
на Луне нам нельзя
разминуться,
мы встретимся там и полюбим друг друга.
На Луне, в ее дивных тенистых садах,
там, где даже страдать –
величайшее счастье –
отчасти
оттого,
что никто никого
никогда
не неволит быть бодрым,
и больше того –
где печаль почитается,
как божество,
в час труда и досуга,
а любые движенья души
и желательны и хороши –
в райской лунной тиши
мы полюбим и встретим друг друга.
Слава богу, теперь,
после славных космических стартов,
всем известно, что традиционная лунная карта
устарела,
поскольку
ни кратеров нет на Луне,
ни гигантских камней,
а только журчат меж древесных корней
золотые потоки,
и не знают испуга
ни поющая птица,
ни мечтательный, вдумчивый зверь, –
слава богу, теперь
я спокоен –
во мне ни тоски, ни азарта:
все земное уже на исходе
во мне, и вскоре,
в конце бесконечного марта,
повстречаемся мы на Луне
и полюбим друг друга.
1979
* * *
За все хорошее приходится платить.
Мне Чехов вспомнился. Точней, возникло нечто
Щемяще-прежнее. Прости меня, простись
Со мной по-дружески. Вся жизнь – как этот вечер.
За все хорошее, за лучшее – вдвойне.
И сад – по-чеховски, и две звезды над кроной,
И горечь – поздняя, и что-то при луне
Вдруг заблестевшее. И разум замутненный.
Мне Чехов вспомнился. Прощаясь, я стоял
Под старым деревом, с автомобилем рядом,
И что-то слышанное раньше повторял –
Про невостребованность, про судьбу с надсадом.
Душа исчерпана. Должно быть, жизнь прошла.
Другая дрогнула, но не рискнула сбыться.
За все хорошее приходится... Прощай!
При всем желании – уже не повториться.
1988
* * *
А. К.
У русской поэзии подлинной –
медленный ритм, затяжной,
Как наши равнины.
Как будто бы едешь и едешь – и все стороной –
Дорогою длинной.
И осень. И низкие облаки. Сжатый, угрюмый объем.
Медлительность пытки.
И выдохлись кони. И тянется нудный подъем
Тяжелой кибитки.
Мы учимся с вялостью этой смиряться, пока не умрем
В разгаре ученья.
Как много пустого пространства
в отечестве снежном моем,
Как много мученья.
Какой нестерпимый в нем холод,
какой в нем отчаянный зной –
Жесток и бесстрастен.
У русской поэзии подлинной –
медленный ритм, затяжной.
Он нам не подвластен.
1979
СТЕПЬ
Под этим куполом беззвездным,
Ввиду безмерности его,
Хотелось умереть безвестным,
Как умирает большинство.
В степном молчании незрячем
Мне чудился забытый спор,
И я учился жить иначе,
Чем делал это до сих пор.
Хотя глаза мои слипались,
И думать было все трудней,
Я вновь учился верить в память
И по старинке рылся в ней.
А около меня чернели
Дорога, небо и трава –
Мир без истории и цели,
Иван, не помнящий родства.
Вся степь до Красного Сулина
Лежала, неги не тая,
И мне забвение сулило
Покой и радости. А я
Стоял пред миром темным, полным –
Косноязычен, как зверье –
Стараясь жизнь свою запомнить
Во всех подробностях ее.
1971
* * *
Лишиться отечества – что умереть
И в парке загробном гулять беспечально,
Не мучась ни страхом, ни той изначальной
Тоской, ни гордыней, – гулять и смотреть
На тропики цвета, на радугу трав,
На небо, где облачком белым и гладким
Подчеркнута мысль, что земные загадки
Здесь малоуместны. Увы, потеряв
Отечество – переместится не плоть,
Оставив судьбу для витаний бесплотных –
Душа передвинется в ранг безработных
И будет безделием жечь и колоть,
Как острый комок, залетевший под веко.
Да, там хорошо, за забором беды,
Там пена морская смывает следы,
Там дышится легче. А здесь, где от века –
Безумие, злоба, невежество, ложь,
Где с мукой на сердце и дулей в кармане
Достигли мы некой мистической грани,
Здесь – в чертовом омуте, в тьмутаракани,
Средь мерзости, хамства, бессмысленной дряни –
Здесь прожита жизнь и ее не вернешь.
1987
* * *
Не знаю, свидимся ли, то есть
Не знаю, свидимся ли вновь.
Любовь коварнее, чем совесть,
Но совесть глубже, чем любовь.
О, если б ты меня забыла,
Списала начисто в тираж!
Висят без лестницы перила –
Не то война, не то мираж.
Вот так и я – того же стою,
Стою неструганой верстой
С угрюмою недобротою
И безопасной правотой.
Зачем темню – сказал бы прямо!
Не повинуется рука
Названью мерзости и срама,
Глухому имени греха.
Я все учел, все вызнал, кроме
Слабинки маленькой живой,
Мышонка резвого в соломе,
Птенца на мокрой мостовой.
Душа – ну что я сделал с нею? –
Барчонок, выскочка, судья!..
А эти игры все страннее
И совесть – то же, что судьба.
1987
* * *
Моцарт. Венские концерты.
Утро. Бабочки. Ростки.
Бунт растений. Крах концепций.
Усмирение тоски.
Ожиданье. Предваренье.
Звон копыт по мостовой.
Нарастанье – с повтореньем –
Душной ноты грозовой.
Душно! Душно! Снова – лето.
Истрепались плоть и дух.
И летит, летит с рассвета
Тополиный белый пух –
В окна! В окна! В дверь балкона!
Белой вьюгой – дотемна.
И как сны слепорожденных,
Наша участь неясна.
Моцарт. Венские концерты.
Конопля. Чабрец. Полынь.
Торный путь ведет от центра
В пыль распаханных пустынь.
Больно! Больно! Пить охота.
Я не против и не за.
Тополиная пехота
Приземляется в глаза.
Сохнет горло. Разум тает.
Пух летает. День идет.
Человек не понимает,
Как он коротко живет.
Как он сам смешон и краток –
Словно сбивчивая речь,
Что должна миропорядок
От коррозии сберечь.
Моцарт. Венские концерты.
Холод. Ветер. Град с дождем.
Жизнь приносит нам проценты,
Там, где мы их и не ждем.
Мысль беспомощна по сути,
И в трясине топких дней
Изнывает и буксует
Страсть, заложенная в ней.
И поэтому отчасти
Мир безжалостен и сух,
И хоронит наши страсти
Снег, кружащийся, как пух.
И летят, кружатся звуки,
Сообща узор плетут.
Поздно! Поздно! Наши внуки
Наших писем не поймут.
1979
КЛОСТЕРНОЙБУРГ-КИРЛИНГ
В игрушечном австрийском городке,
Где умер Кафка, где к воскресной мессе
Стекаются солидные машины
Умеренно радушных горожан,
Где по холмам опрятные коттеджи
Вещают о покое и достатке,
Как будто бы заложенном природой,
В Аркадии на бюргерский манер,
Где больше аккуратности, чем вкуса,
И вдохновенья меньше, чем ума –
А воздух все же полон красотою,
В богатом пригороде пышной Вены,
Построенном, наверное, нарочно,
Чтоб дать покой глазам и отдых сердцу,
Чтоб дать уму и чувству передышку –
Мы здесь живем сейчас. Живем и смотрим
На красные октябрьские фонтаны
Лоз виноградных, на цветную гамму
Лесов, домов, холмов, автомобилей,
Мы слушаем старинные органы
Суровых храмов, устремленных к небу
Готическими страстными зубцами,
Мы разбираем странные названья,
Внимательной козой глядим в афиши.
Воскликнуть бы: "Остановись, мгновенье!" –
Но тайная, неведомая горечь
С чеканным привкусом немецкой речи
Щекочет горло и полощет щеки.
Где наша жизнь сегодня? Словно шуба,
Что скорняком взята в перелицовку,
Она – расчленена, она – в работе.
Мы ждем, пока ее сошьют по-новой –
В игрушечном австрийском городке,
Где умер Кафка.
1987
* * *
А что, как всегда, утешает, так это листва.
Шуршит под ногами, мерцает, слетая на землю.
Ах, новоанглийская осень, какое везенье,
Что ты существуешь и тянешься до Рождества.
Все лучшее – даром, беспошлинно. Кроны дубов
Багровым сияньем окутаны в утреннем солнце.
Не думал почти, не гадал, не предвидел – да вот –
Шуршу. Ну а далее – как повезет, как придется.
Куда ни потянешься мыслью – уткнешься опять
В сцепление жесткое, в связь временных промежутков,
В котором одна шестеренка с неопровержимостью жуткой
Цепляет другую. А станешь судьбу примерять,
Как галстук у зеркала – бросит в нежданную дрожь:
Все пятна да полосы – в них ни ума, ни ранжира.
Природа пирует без спешки. И ты в ней живешь,
Пока соответствуешь ритму осеннего пира.
Когда по ночной автостраде под Шубертов звонкий концерт
Куда-то лечу и, сшивая отдельные кадры,
Картину дорожную импровизируют фары,
То ясно, что это движенье дороже, чем цель.
А лист желто-красный, припав к ветровому стеклу,
Ввиду чародейства какого-то не улетает.
Он сорван порывом. Но он – не иголка в стогу,
А жизнь, что трепещет под ветром.
И музыка все подтверждает.
1988
ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ
В предзимнем Ботаническом саду
Прозрачность цвета, чистота рисунка
С холодным светлым воздухом в ладу
И требуют от чувств и от рассудка
Гармонии. Прекрасна и проста
Картина дня – случайное богатство.
Я знаю, как священна немота,
Когда любое слово – святотатство.
Мне не был воздух родины чужим,
Я не искал дороги в жизнь иную.
Кого благодарить – судьбу? режим?
За то, что я повторно существую,
За этот день, за то, что к ноябрю
Так зелена трава, за тишь такую?
Мне хочется сказать: Благодарю.
А шепотом добавить: Не взыскую...
1988
* * *
Запах лилий в Музее Фрика,
Сарджент с Тернером – по стенам...
Восхитительно безъязыка
Красота, открываясь нам.
В этой жизни, где все – впустую,
Где от прошлого – ни шиша,
Почему-то не протестует,
А смиряет себя душа.
Легкий свет на ограде сада
Да темнеющее окно.
Ничего, ничего не надо,
Кроме главного, что дано.
Дня – в избытке, а жизни – мало.
Но рассеялась кутерьма –
Словно озеро засияло
Мне с Гречухинского холма.
Словно солнышко в низких тучах,
Отражаясь на глади вод.
И давай же на всякий случай
Попрощаемся наперед.
Все простим, обо всем забудем,
Перекрестим друг другу лбы.
Ибо будем или не будем –
Вне пророчества, вне судьбы...
Дайте мне оправдаться словом,
Грех – судить меня по делам.
Я не часто желал дурного
И стыдился, когда желал.
В чаще – дикая ежевика...
Видно, есть в нас какой-то прок
Даже в этом Музее Фрика,
Здесь, в Манхэттене (штат Нью-Йорк).
1990
* * *
Ничто не нарушает тишины.
Как иногда приятно очутиться
В глухом углу непуганной страны,
Где будят только прошлое да птицы.
Прошла ли жизнь – ты спрашиваешь? Да.
Точней, все то прошло, что жизнью мнилось.
Остались сосны, реки, холода,
Дожди, прогулки да Господня милость.
Благополучным быть не тяжело:
Расслабься, улыбнись, забудь печали.
Любовь и ненависть, добро и зло –
Уже не так контрастны, как вначале.
И жажда истины былую власть
Утратила. Пришла пора такая,
Когда всего важней, чтоб речь лилась
Мелодией, утесы обтекая.
И дом чужой, и жизнь уже давно
Своей не кажется, да в том ли дело?
Здесь тихо и тепло. Мне все равно.
Вот – мой предел. И я – хочу предела.
1990
* * *
За пустым занятием за этим –
Накопленьем света и тепла –
Жизнь пройдет, а мы и не заметим,
Не поймем, зачем она прошла.
Все сойдется в заунывной ноте –
Словно дождь колотит по мосту:
Жизнь была существованьем плоти,
Уползаньем смысла в пустоту.
Но нельзя унизиться до плача –
Чуток страх, да не по чину честь.
Есть у нас последняя задача:
Все принять и слово произнесть.
1991