СНЕЖНАЯ КОРОЛЕВА
Не в каком-то промежутке,
А на все века -
Холодно, светло и жутко.
И издалека -
Синеватый свет и снега
Блеск, и боль в глазах.
Только холод есть на свете,
Только дрожь и страх.
Ни печей, ни тёмных замков,
Ни глухих ночей -
Только жёсткие вязанки
Голубых лучей.
Без тоски, без зла, без гнева,
Дружбы не прося,
Смотрят снежной королевы
Светлые глаза -
Не в каком-то промежутке,
А на все века,
Холодно, светло, и жутко,
И издалека.
1967
* * *
Проиграна битва. И - бегство к горам. И ходит небритый старик-генерал. Осенние листья слетают к ногам, его офицеры сбежали к врагам. А капли дождя его бьют по глазам.
Враги уже близко, и видит он сам, что чёрные листья слетают к ногам.
Копчёной селёдкой на царском столе старик-генерал восседает в седле. Он знает, что счастье -
религия слабых, что кони устали и люди устали. Что пушки отбиты, дороги забиты, победы забыты,
войска перебиты.
С пустыми глазами он скачет ночами и верит, что будут победы. Немало.
Да что говорить вам, вы видели сами не бритого несколько дней генерала.
1967
ДОМ НА ГОРЕ
Он стоял на горе, вероятно давно заколоченный,
Окружённый деревьями – очень старыми, очень большими,
И внизу, по дороге, мимо дома пустого, заброшенного,
Пробегали машины и вверх к перевалу спешили.
Он стоял на горе, дожидаясь, должно быть, хозяина.
Горы тихо гудели и небо менялось над соснами,
Талый снег открывал его заново вёснами ранними,
И листва укрывала старательно, пряча от осени.
Мы проехали мимо, и хода мы не замедлили,
Золотилась дорога и лестницей вверх убегала,
И он быстро исчез за зелёными пышными ветками,
А потом ещё раз я увидел его с перевала.
Он стоял на горе, для надёжности заколоченный,
Под защитой деревьев – надёжного близкого круга.
А внизу, по дороге, мимо дома пустого, заброшенного,
Как жуки, проползали машины, порой обгоняя друг друга.
1967
ДИОГЕН
На завалинке под солнцем, возле бочки для рассола, Диоген валялся сонно, глядя иногда на лоно. Тучный, с грязными власами, вид имел он неспортивный. Близ него, между камнями, очажок был примитивный, в коем тлел древесный уголь, нагревая днище миски, а готовились в той миске макароны и сосиски.
А за речкой на поляне развернулися фаланги, и блестели шлемы медью, как глаза у Александра. Трубы медные гремели, отвлекая Диогена, Александр войну готовил хладнокровно и умело. Александр Македонский был решительным владыкой, подчинить всю Ойкумену он желал в конце концов, но, устав от восхвалений, от придворных громких криков, захотел услышать мненье беспартийных мудрецов.
У завалинки под солнцем конь по камню бил копытом. Уплетал мудрец сосиски с несомненным аппетитом. Александр сошёл на землю полон юной дерзкой силы, обращаясь к Диогену, вопрошает царь: идти ли по весне ему в атаку на чванливых злобных персов, чтоб потом на диких саков повести свои войска? «Не мешай теченью мысли, отойди от света, кесарь,» - и за новою сосиской потянулася рука.
Вопрошает царь о главном: смысле войн и смысле мира, не сменить ли звон доспехов на весёлый гомон пира? Может, вовсе не для битвы он рождён, а лишь для спорта? Может, счастье не в победах, а в делах другого сорта? Диоген ответил кратко: «Царь, не заслоняй мне солнца».
Диоген готовил пиво из травинок под камнями, понося дела мирские семистопными стихами, пререкаясь со Спинозой, обзывая дураками Иоанна Златоуста, Гегеля и Фейербаха… Александр, с досады сплюнув, на коня вскочил с размаху.
Шла война. Гремели трубы угрожающе и грубо. Кровь лилась, дешевле сока, на полмира пала темень. Александр ушёл от солнца. Солнце светит Диогену.
Другом, жаждущим престола, царь отравлен в час измены. Для него погасло солнце. Солнце светит Диогену.
На завалинках под солнцем – до сих пор без перемены, восседают в тех же позах возле бочек Диогены, восседают без печали, точно так же греют миски, запивают «Цинандали» макароны и сосиски.
1967
* * *
Если плачет младенец, пустышку дают, а не соску –
Так и я положил свою руку тебе на плечо.
Эти ласки прошедшей любви – лучи заходящего солнца:
Ещё вроде бы ярко и вроде ещё горячо,
Только пляж вдруг пустеет, и больше не хочется плавать,
И уходит жара, словно катер в безбрежный простор.
Слишком крепкая дружба сродни слишком тесному платью,
И, пожаром не став, непременно угаснет костёр.
Я в троллейбус холодный вбегаю как в райские рощи,
Закрываю глаза, чтоб себя уберечь от беды.
А на пляже ночном остаётся лишь заспанный сторож,
Лишь остывший песок – и огромное море воды.
1968
ОФЕЛИЯ
Я помню - рука дотянулась до бра
И я отшвырнул недочитанный том.
Я спутал понятия зла и добра,
Я понял любовь - и запутался в том.
Я мысль на точиле стихов навострил
И, будто не слыша отрывистых фраз,
Я бросил с размаху себя на весы,
Как я это делал с другими не раз.
Я бросил. И понял, что в детстве ослеп,
Что в детстве оглох, но не смог онеметь,
Что лишь по привычке я жадно ем хлеб
И вижу в закате протёртую медь.
Я голову поднял. Журналом был скрыт
Свет лампы. В ночи, на пределе завода
Будильник стучал. Я взглянул на часы
И понял, как быстро промчались три года.
1968
* * *
Разбился не наш поезд.
Разбился другой поезд
И повредил серьёзно
Большой кусок полотна.
Опаздываем. Как поздно:
Уже наступает полночь.
Стоят уныло вагоны,
И нечего делать нам.
Мы понимаем: несчастье,
Ужасная катастрофа.
Проводники разносят
Чёрный железный чай.
Нам не грозит опасность,
Нам, по сути, не плохо,
Нам абсолютно сносно.
Мы морщимся невзначай.
Чай нам не лезет в глотку,
И говорить - глупо.
И мы сидим, беспокоясь,
Каждый занят своим.
Где-то гремят брандспойты,
Дым образует клубы.
Разбился не наш поезд -
Чего же мы-то стоим?
1969
ИУДА
Он рисовал на конусе спираль.
Потом другую рисовал, отчаясь.
Потом частями вежливо стирал.
И всё-таки спираль не получалась.
Нас собралось тринадцать человек,
И каждого идеи распирали,
И Он сказал нам: «Жизнь уходит вверх -
И всем не удержаться на спирали».
Он не сказал: «Живите без идей»,
Он даже не сказал нам: «Ждите чуда»,
Он человеком был, он знал людей,
Он знал, что лучший ученик - Иуда.
И я лишился всех своих идей,
И стал я тем, кем был на самом деле,
И понял: я лишь жалкий иудей,
Которого апостолом одели.
И понял я: из тысячи дорог
Красивой и божественной - не выбрать.
Он был уже не человек, но Бог,
А потому посмел так ясно видеть.
Он поломал всё то, чем каждый жил,
Блуждая бездорожьем и в тумане.
Я грешен - я предательство свершил.
Но грешен Он - Он предал много ране.
1969
* * *
Дно тирании - страх. Но вижу ясно,
Как обнажается второе дно:
Стихи грузина и стихи китайца,
Безумного австрийца полотно,
Романы Геббельса, романы Гесса,
И Розенберга - письма и эссе…
Всем Бухенвальд и Лидице известны,
А вот картины Шпеера - не всем.
В кровавом море вдруг, как частный случай,
Всплывёт, ударит, заискрит во мгле
То худшее, что было в самом лучшем,
И стало самым худшим на земле.
И Рим горит по воле театрала,
Он лицедей, он режиссёр - Нерон.
Искусство тоже может быть тотальным,
Сжигающим и город, и народ.
Та сила чувств, в которой невозможно
Понять: ты свой или уже ничей,
Давала умных, сильных, осторожных -
И просто гениальных палачей.
1970
ВОСПОМИНАНИЕ О ВЕСНЕ
Весна разлагалась в ряды Маклорэна,
Где первыми членами - лужи во льду,
Зелёное небо и ветка сирени,
И два общежитья в любовном бреду.
В ночь всё подмерзало. Скользя и шалея,
Две фары дрожали на полном ходу -
Я знал это, став телескопом Рэлея,
Впервые поймавшим двойную звезду.
По всем переменным весна разлагалась.
И следом за фарами в этом ряду
Шли мысли тех дней, воплотившие хаос
Моих впечатлений и дней суету.
И строились строки. И был uber alles
Их строй. Я твердил их, глотая бурду.
И как бы весна уже ни повторялась,
К подобным стихам - никогда не приду.
А дальше - весна не желала быть рядом
И дерзко смешала в единый поток
Огромную площадь и улочку рядом,
Предутренний сон и берёзовый сок.
Она это сделала просто и сразу,
И не была смысла отдельных вещей
У женщин и птиц, у грозы и у грязи,
И первых увиденных мной овощей.
И лето мерцало: со зноем и сеном,
Где будут рассветы и странные сны, -
Легко утверждаясь остаточным членом
В моих представлениях этой весны.
1971
* * *
И не рояль, и не орган,
Я лесом труб возник и вырос,
Как мир, свалившийся к ногам,
Как голубь, выпавший на клирос.
Я встал, валторнами звеня,
В призывном пиршестве мажора,
И ты, пришедшая в меня,
Взошла на место дирижёра.
Взмах лёгкий - и не устоял
Напев валторн нетерпеливый,
И сразу врезался рояль,
Меняя суть и цель мотива.
Второй рояль вступил в игру,
Круша привычные фигуры,
И мир ворочался вокруг
Твоей двойной клавиатуры.
Руладой вальсов и баллад
Несла прохожего дорога,
И эта музыка была
Двуспальным продолженьем Бога.
Я музыкантов не берёг,
Мотив звенел, звучал отрадно,
И ты вела его вперёд,
Не в силах повернуть обратно.
И устремляла волшебство,
То осторожно, то ретиво,
К раскрытью сущности его
Сквозь повторенья лейтмотива.
И мир опять вставал окрест
В своём величии повторном.
Но ты пойми: я - весь оркестр,
К чему молчать моим валторнам?
Запретных труб в оркестре нет,
Запретных струн, запретных клавиш.
И копится мятеж во мне,
Покуда ты повелеваешь.
И вот - мотив валторн воскрес,
Возрос в противовес другому.
Был взбунтовавшийся оркестр -
Как взвод, не вставший по подъёму.
Чист, как и прежде, но суров,
Он на рояль набросил путы,
Мой дирижёр, моя любовь,
Тебе не справится со смутой.
И треснул музыки сосуд.
Но скрипку вынесло на соло.
(Так куст шиповника в лесу
Выносит вечность на просёлок).
Но скрипку вышвырнуло в круг,
И звук был пьян и невменяем,
И сделал чудо этот звук,
Валторны примирив с роялем.
И отошли и смех, и плач,
Всё стало честно и весомо.
И гениален был скрипач,
Который принял это соло.
Таков мой бред. Но жизнь моя
С его безумьем в чём-то схожа:
В ней, как и здесь - оркестром я
И дирижёром ты в ней - тоже.
А потому - не сгоряча -
Я обдаю тебя вопросом:
Где этот гений скрипача
В моём оркестре стоголосом?
Да есть ли он? А если нет,
То как же это получилось,
Что кончился и канул бред,
А музыка - не завершилась?..
1971